– Поклясться! – вскричала я, вставая. При этом отвратительном голосе силы мои возвратились. – Поклясться! Клянусь, что никакое обещание, никакая угроза, никакая пытка не зажмет мне рта; клянусь, что везде обвиню вас как убийцу, как похитителя чести, как низкого человека; клянусь, что если я когда-нибудь выйду отсюда, то буду просить мщения против вас у всего человечества.
– Берегитесь! – сказал он таким грозным голосом, какого я еще не слыхала; – у меня есть средство, которое я употреблю только в случае крайности, чтобы зажать вам рот или, по крайней мере, не допустить, чтобы вам поверили.
Собрав последние силы, я в ответ ему захохотала.
Он понял, что с этих пор между нами началась вечная, смертельная вражда.
– Послушайте, – сказал он, – я даю вам еще остаток этой ночи и завтрашний день для размышления; обещайте мне сохранить нашу тайну; тогда богатство, уважение, даже почести будут окружать вас; если же вы будете угрожать мне доносом, то я предам вас позору.
– Вы? – сказала я, – вы!
– Вечному, неизгладимому позору!
– Вы! – повторила я. – О, Фельтон, я думала, что он с ума сошел.
– Да, я! – сказал он.
– Ах, оставьте меня, уйдите, – сказала я, – если не хотите, чтобы я при вас разбила себе голову об стену.
– Хорошо, – сказал он, – до завтрашнего вечера!
– До завтрашнего вечера! – отвечала я, падая и кусая ковер в бешенстве.
Фельтон оперся на стул, и миледи с адскою радостью видела, что он, может быть, лишится сил прежде окончания рассказа.
После минутного молчания, в продолжение которого миледи внимательно наблюдала за Фельтоном, она продолжала свой рассказ.
Почти три дня я ничего не пила и не ела; я переносила ужасные мучения; иногда у меня темнело в глазах; это был бред.
Наступил вечер; я была так слаба, что беспрестанно падала в обморок, и каждый раз благодарила Бога, думая, что, наконец, я умру.
Раз во время обморока я услышала, что отворялась дверь, от страха я пришла в себя.
Он вошел в сопровождении человека в маске; он и сам был замаскирован: но я узнала его по походке, по голосу, по гордому виду, данному ему адом к несчастью человечества.
– Ну, – сказал он мне, – решились ли вы дать клятву, которой я от вас требовал?
Вы сами сказали, что пуритане не изменяют своему слову, а я уже сказала вам, что я буду преследовать вас на земле перед судом человеческим и на небе перед судом Божиим.
– Следовательно, вы упорствуете?
– Клянусь вам, я приведу весь свет в свидетели вашего преступления, пока найду мстителя.
– Вы погибшая женщина, – сказал он громовым голосом, – и будете наказаны как того заслуживают подобные женщины! Обесчещенная в глазах света, который вы призываете в свидетели, постарайтесь доказать ему, что вы не преступница, ни сумасшедшая.
Потом, обращаясь к человеку, который пришел вместе с пим, он сказал.
– Палач, исполняй свою обязанность.
– Скажите мне его имя, – вскричал Фельтон.
Не обращая внимания на мой крик, несмотря на мое сопротивление, внушенное страхом, что мне угрожало что-то худшее, нежели смерть, палач схватил меня, повалил на пол, сжал своими руками, и я, задыхаясь от рыданий, почти без чувств, испустила вдруг страшный крик от боли и стыда: горячее, как огонь, раскаленное железо палача положило клеймо на плече моем.
Фельтон вскрикнул.
– Видите, – сказала миледи, вставая с величием королевы, видите, Фельтон, какую придумали новую муку для невинной молодой девушки, сделавшейся жертвою грубости злодея. Научитесь познавать сердце человеческое и вперед не будьте орудием их несправедливого мщения.
Миледи вдруг расстегнула платье, разорвала батист, покрывавший грудь ее, и, краснея от притворного гнева и стыда, показала Фельтону неизгладимое клеймо, обесчестившее прекрасное плечо ее.
– Это лилия! – вскричал Фельтон.
– В этом-то и состоит его низость, – отвечала миледи. – Если бы клеймо было английское, то нужно было бы доказать, какой суд приговорил меня к этому наказанию, и я могла бы подать жалобы во все суды королевства, но французское клеймо… им я была совершенно обесчещена.
Этого было слишком много для Фельтона.
Бледный, неподвижный, пораженный этим страшным признанием, ослепленный сверхъестественною красотой этой женщины, открывшеюся ему с бесстыдством, которое казалось ему благородным, он упал перед нею на колени. Он забыл уже о клейме и видел только красоту ее.
Простите! вскричал Фельтон, – простите!
– Миледи прочла в глазах его: люблю! люблю!
– В чем простить вас? – спросила она.
– Простите, что я принял сторону ваших преследователей.
Миледи протянула ему руку.
– Вы так прекрасны! так молоды! – вскричал Фельтон, покрывая руку ее поцелуями.
Миледи бросила на него один из тех взглядов, которые превращают раба в повелителя.
Фельтон был пуританин: оставил руку миледи и начал целовать ноги.
Он уже не любил ее, а обожал.
Когда первый восторг прошел, когда миледи, казалось, пришла в себя, хотя не теряла ни на минуту своего хладнокровия, когда Фельтон увидел, что завеса невинности покрыла опять прелести, которые скрывали от него только для того, чтобы заинтересовать его, он сказал:
– Теперь мне остается спросить вас еще об одном: скажите мне имя настоящего палача вашего, потому что во всем этом, виноват, по-моему, он один; другой был только орудием его.
– Брат мой! – вскричала миледи, – неужели я должна назвать его тебе, неужели ты не угадал?
– Как, это он! – сказал Фельтон… – опять он… везде он. Неужели настоящий виновник этого…