– А что же это за случай? – спросил король. – Скажите.
– Когда я отправился в свой первый поход и должен был присоединиться к армии принца Конде, граф де Ла Фер провожал меня до Сен-Дени, где покоятся останки короля Людовика Тринадцатого, ожидая преемника, которого, надеюсь, бог не пошлет ему еще долгие годы. Тогда граф предложил мне поклясться прахом наших властителей в том, что я буду служить королевской власти, олицетворенной в вас, государь, буду ей верен и в мыслях, и в словах, и в действиях. Я поклялся, и клятву мою услыхали бог и усопшие короли. За десять лет мне представилось гораздо меньше случаев, чем мне бы хотелось, сдержать свою клятву. Но я всегда был не более как солдат вашего величества и, переходя на службу к вам, меняю не господина, а только гарнизон.
Рауль умолк, поклонившись.
Он кончил, но Людовик XIV молчал, задумавшись.
– Клянусь богом, – вскричал д’Артаньян, – отлично сказано; не правда ли, ваше величество? Как хорошо, как благородно!
– Да, – прошептал растроганный король, сдерживая свое волнение, не имевшее другой причины, кроме общения с такой возвышенной, благородной натурой, как Рауль. – Да, вы говорите правду, всюду вы служите королю. Но, переменив гарнизон, вы получите повышение, которого вполне заслуживаете.
Рауль понял, что король ничего не хочет прибавить, и потому с присущим ему тактом поклонился и вышел.
– Вы собираетесь сообщить мне еще что-нибудь, сударь? – спросил король, оставшись опять наедине с д’Артаньяном.
– Да, ваше величество, это известие я отложил на конец, потому что оно печально и облечет в траур королевские дворы Европы.
– Что вы хотите сказать?
– Ваше величество, проезжая через Блуа, я услышал печальную весть.
– Право, вы меня пугаете, господин д’Артаньян.
– Мне ее сообщил доезжачий, у которого на рукаве был черный креп.
– Может быть, мой дядя Гастон Орлеанский…
– Ваше величество, он скончался.
– И никто меня не предупредил! – воскликнул король, оскорбленный тем, что ему не сообщили о смерти дяди.
– Не гневайтесь, ваше величество, – сказал д’Артаньян, – парижские курьеры, да и вообще никакие курьеры в мире не скачут так, как ваш покорный слуга. Посланец из Блуа будет здесь только через два часа, а он едет быстро, ручаюсь вам; я обогнал его уже за Орлеаном.
– Моя дядя Гастон, – прошептал Людовик, прижимая руку ко лбу и вкладывая в эти три слова самые противоречивые чувства, пробужденные воспоминаниями.
– Да, ваше величество, – философски заметил мушкетер, отвечая на мысль короля, – прошлое уходит.
– Правда, сударь, правда. Но у вас, слава богу, есть будущее, и мы постараемся, чтобы оно не было слишком мрачным.
– Полагаюсь в этом отношении на ваше величество, – поклонился д’Артаньян. – А теперь…
– Да, правда. Я и забыл, что вы сделали сто десять лье. Идите, сударь, позаботьтесь о себе, ведь вы один их моих лучших солдат, а когда отдохнете, возвращайтесь ко мне.
– Ваше величество, и при вас, и вдали от вас я всегда к вашим услугам.
Д’Артаньян снова поклонился и вышел. Потом, словно приехав всего-навсего из Фонтенбло, он пошел отыскивать в Лувре Бражелона.
В Блуаском замке горели свечи у безжизненного тела Гас-тона Орлеанского, последнего представителя прошлого. Горожане слагали ему эпитафию далеко не хвалебного свойства; вдовствующая герцогиня, забыв, что в юности она так любила покойника, что бежала из отцовского дома, теперь, в двадцати шагах от траурной залы, углубилась в денежные расчеты. Вообще жизнь в замке текла своим чередом. Ни мрачный звон колокола, ни голоса певчих, ни пламя свечей, мерцавшее за оконными стеклами, ни подготовка к погребению не смущали парочку, которая сидела подле уже знакомого нам окна; оно выходило во внутренний двор из комнаты, принадлежавшей к так называемым малым апартаментам.
Веселый солнечный луч (ибо солнце, по-видимому, мало беспокоилось о потере, понесенной Францией) падал на двух собеседников.
Он был юноша лет двадцати пяти, маленький, смуглый, с хитрым живым лицом и огромными глазами, затененными длинными ресницами; его большой рот часто улыбался, показывая прекрасные зубы, а острый подбородок обладал редкой подвижностью. Во время разговора он нежно наклонялся к молодой девушке, которая, надо сказать, не отстранялась от него с той поспешностью, которой требовали строгие правила приличия.
Девушку мы знаем, так как уже видели ее однажды у этого самого окна под лучами такого же яркого солнца. Лукавство сочеталось в ней с рассудительностью. Она была очаровательна, когда смеялась, и красива, когда становилась серьезной. По правде говоря, она чаще бывала очаровательна, чем красива.
Собеседники были увлечены каким-то полушутливым, полусерьезным спором.
– Скажите, господин Маликорн, – спросила девушка, – угодно ли вам наконец поговорить разумно?
– А вы думаете, это легко, Ора? – возразил Маликорн. – Делать то, чего от тебя хотят, когда нельзя делать то, что можешь?
– Ну, вы, кажется, запутались в словах. Бросьте, мой дорогой, прокурорскую логику.
– Опять-таки немыслимо: ведь я чиновник… И вы меня упрекаете за то, что я стою ниже вас… Итак, я ничего вам не скажу.
– Полно, я и не думаю упрекать вас. Скажите, что вы собирались сказать. Говорите, я этого хочу.
– Хорошо, повинуюсь. Герцог умер.
– Ах, боже мой, вот новость! Откуда вы явились, чтобы сообщить это?
– Я приехал из Орлеана.
– И это ваша единственная новость?
– О нет… Я могу еще сообщить, что принцесса Генриетта Английская едет во Францию, чтобы выйти замуж за брата его величества.