– Ну, говорите же, – промолвила королева, слегка охладев вследствие проснувшегося в ней беспокойства. – Только не забывайте, моя дорогая Шеврез, что теперь надо мной стоит сын, как некогда стоял муж.
– Я буду скромна, моя королева.
– Называйте меня Анной, как прежде, это будет сладким напоминанием о несравненных днях юности.
– Хорошо. Итак, моя обожаемая госпожа, моя милая Анна…
– Ты еще помнишь испанский?
– Конечно.
– Тогда сообщи мне по-испански, чего ты хочешь.
– Я хочу следующего: окажи мне честь и приезжай ко мне на несколько дней в Дампьер.
– И это все? – воскликнула пораженная королева.
– Да.
– Только и всего?
– Боже мой, разве вы не видите, что я прошу вас о неслыханном благодеянии? Если вы не видите этого, значит, вовсе меня не знаете. Принимаете ли вы мое приглашение?
– Конечно, и от всего сердца.
– О, как я признательна вам!
– И я буду счастлива, – продолжала, все еще не вполне уверовав в искренность герцогини, Анна Австрийская, – если мое присутствие сможет оказаться полезным для вас.
– Полезным! – воскликнула, смеясь, герцогиня. – О нет! Приятным, сладостным, радостным, да, тысячу раз да! Значит, вы обещаете?
– Даю вам слово.
Герцогиня схватила прекрасную руку королевы и покрыла ее поцелуями.
«Она, в сущности, добрая женщина, – подумала королева, – и… ей свойственно душевное благородство».
– Ваше величество, – задала вопрос герцогиня, – даете ли вы мне две недели?
– Конечно. Но для чего?
– Зная, что я в немилости, никто не хотел дать мне взаймы сто тысяч экю, которые мне нужны, чтобы привести в порядок Дампьер. Но теперь, лишь только станет известно, что эти деньги пойдут на то, чтобы принять ваше величество, парижские капиталы рекой потекут ко мне.
– Так вот оно что, – сказала королева, ласково кивнув головой, – сто тысяч экю! Нужно сто тысяч экю, чтобы привести в порядок Дампьер?
– Около этого.
– И никто не хочет ссудить их вам?
– Никто.
– Если хотите, я их ссужу, герцогиня.
– О, я не посмею.
– Напрасно.
– Правда?
– Честное слово королевы. Сто тысяч экю – это, в сущности, не так уж много.
– Разве?
– Да, немного. Я знаю, что вы никогда не продавали ваше молчание за цену, которую оно стоит. Подвиньте мне этот стол, герцогиня, и я напишу вам чек для господина Кольбера; нет, лучше для господина Фуке, который гораздо любезнее и приятнее.
– А заплатит ли он?
– Если он не заплатит, заплачу я. Но это был бы первый случай, когда бы он мне отказал.
Королева написала записку, вручила ее герцогине и простилась с ней, расцеловав ее напоследок.
Рассказ обо всех этих интригах нами исчерпан, и в трех последующих главах нашего повествования развернется непринужденная игра человеческого ума, столь многообразного в своих проявлениях.
Быть может, и впредь мы не сможем обойтись в той картине, которую собираемся показать, без политики и интриг, но их пружины будут скрыты так глубоко, что читатель увидит лишь цветы и роскошную живопись, ибо дело будет обстоять здесь точно так же, как в балагане на ярмарке, где великана, шагающего по подмосткам, приводят в движение слабые ножки и хрупкие ручки запрятанного в его платье ребенка.
Итак, мы возвращаемся в Сен-Манде, где суперинтендант по своему обыкновению принимает избранное общество эпикурейцев.
С некоторых пор для хозяина наступили тяжелые дни. Всякий, войдя к нему, не может не почувствовать затруднений, испытываемых министром. Здесь не бывает больше многолюдных и шумных сборищ. Предлог, который приводит Фуке, – финансы, но, как остроумно заметил Гурвиль, не бывало еще предлога более лживого: тут нет и тени финансов. Правда, пока Ватель еще умудряется поддерживать репутацию дома.
Между тем садовники и огородники, снабжающие своими припасами кухню, жалуются, что их разоряют, задерживая расчеты. Комиссионеры, поставляющие испанские вина, шлют письмо за письмом, тщетно прося об оплате счетов. Рыбаки, нанятые суперинтендантом на побережье Нормандии, прикидывают в уме, что, если бы с ними был произведен полный расчет, они смогли бы бросить рыбную ловлю и осесть на земле. Свежая рыба, которая позднее станет причиною смерти Вателя, больше не появляется.
И все же в приемный день друзья г-на Фуке собрались у него в большем количестве, чем обычно. Гурвиль и аббат Фуке беседуют о финансах, иначе говоря, аббат берет у Гурвиля несколько пистолей взаймы. Пелисон, положив ногу на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открыть парламент. И эта речь – настоящий шедевр, ибо Пелисон сочиняет ее для друга, то есть вкладывает в нее все то, над чем он не стал бы, разумеется, биться, если бы писал ее для себя. Вскоре из глубины сада выходят Лафонтен и Лоре, спорящие о шутливых стихах.
Художники и музыканты собираются возле столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет дожидаться себя. Сейчас половина восьмого. Аппетит уже сильно разыгрался.
После того как все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелисону, отрывает его от раздумий и, выведя на середину гостиной, двери которой тщательно закрыты, спрашивает у него:
– Ну, что нового?
Пелисон смотрит на него.
– Я занял у своей тетушки двадцать пять тысяч ливров – вот чеки на эту сумму.
– Хорошо, – отвечает Гурвиль, – теперь не хватает лишь ста девяноста пяти тысяч ливров для первого взноса.
– Это какого же взноса? – спрашивает Лафонтен таким тоном, как если бы он задал свой обычный вопрос: «А читали ли вы Баруха?»